Когда-то эти глаза умели подозрительно вспыхивать под линзой слезинки, смаргивать ее и закрываться в плаче. Обидеть девчонку – раз плюнуть, сдачи она давать не умела. Зато и прощала своих обидчиков быстро и охотно, причем для этого вовсе не нужно было просить прощения. К ней подойдут, заговорят, как ни в чем ни бывало, она моментально оттает, моргнет пару раз и встряхнется.
Как одноклассники расчухали эту подозрительную доброжелательность, подколам, подставкам и беззастенчивым эксплуатациям не стало конца. То «Дай списать!», то «Тебя к директору вызывают!», а она идет, ни сном ни духом, что у директора как раз совещание с представителями РОНО, и потом очень смешно, когда на линейке директор говорит: «Вовсе распустились! Ученики в кабинет директора входят, как к себе домой!..» И так далее.
Мало-помалу вся школа про блаженную узнала.
Первый раз дело было так: повели 7 «Б» табуном в кино. Пока у кинотеатра по осенней погодке начала сеанса ждали, выяснилось, что одна из классных заводил потеряла билет. С какого переляху ей это удалось, никто не уточнил, и слово «шляпа» не прозвучало, зато кто-то умный кинул клич, что без одного члена коллективу на культурном мероприятии делать нечего. Пионервожатая услышала ребячьи разговоры и умилилась (ее собственный вечер обещал освободиться для приятных взрослых дел), прочитала деткам поэму о святости уз товарищества и приоритете общих интересов над частными. И не попал бы класс в кино, если бы блаженная внезапно, особенно взблеснув глазами, не протянула разрумянившейся от стояния в эпицентре внимания заводиле свой билет: «Иди!». Она и пошла. И тридцать человек с нею. А тридцать вторая – домой на троллейбусе. Ей вслед никто слова благодарности не кинул.Недовольной дурацким благородством осталась одна лишь пионервожатая.
Позже, сильно позже, она вспоминала тот культпоход с гадливой гримаской и рассуждала: ну, тогда я маленькая была, глупая, я, конечно, выросла, я уже никогда так не поступлю, мое сердце ожесточилось.
Ее лучшая (впрочем, и единственная) подруга за месяц до выпускного вечера надумала травиться. По схеме, проверенной поколениями: первая любовь, самозабвение, он пошел с другой… Ревнивица взяла из домашней аптечки все таблетки, что там хранились, разжевала и выпила, залив лимонадом «Буратино». Естественно, взрослые были на работе. А когда девку начало «космосить» и проче всяко тошнить, она в панике набрала по телефону не 03 и не материну работу – подружкин домашний номер. И блаженная прибежала, трясясь – она не собиралась быть врачом, ее как-то привлекала радиоинженерия и смежные специальности. Но ума на то, чтобы влить в зеленую подругу почти два литра крепкой марганцовки, хватило. Потом блаженная говорила, что просто вспомнила, как ее выхаживала мама после случайного отравления консервами. Отравленная чуть не выметала в унитаз все кишки, но дыхание ее стало ровнее. Тем временем спасительница нашла выпотрошенные облатки и всерьез призадумалась, можно ли умереть от большой дозы аспирина и одной упаковки анальгина. В этой семье не жаловали химикаты, лечились по-старинке, папаша – так водочкой.Вместе с облегчением к несчастной влюбленной пришло раскаяние перед предками, страх расстроить их… Конечно, блаженная и тут оказалась на высоте – привела ее домой, сплела своим какую-то убедительную историю, ближе к вечеру из автомата позвонила подружкиным родителям и выдала другую историю, в которую те тоже поверили. И пустые упаковки из-под лекарств именно она вынесла из квартиры в кармане и выбросила через три двора.
Опять же – глянуть вперед… - все хорошо кончилось. Эти двое на втором курсе института, куда поступили синхронно, зарегистрировали законный брак. Удачный. Родили двоих детей. Иногда приглашали в гости бывшую одноклассницу. Изредка жена вспоминала тот случай с усмешкой: «Вот, поди ж, как я могла! Уписаться можно. Правда?» Подруга усмехалась вместе с ней. Никогда и никто не узнал, как сохла она по теперешнему отцу семейства, роковой фигуре выпускного «Б».
В том самом классе немногие раскусили, что блаженная умеет и в самом деле дарить блаженство. Слова «энергетический донор» стали модными лет через пять после того, как она закончила школу. Было просто звериное ощущение: поручи что-то делать блаженной – это выгорит. Сядь возле нее на контрольной – свой вариант проглотишь, как халву. Выпроси у нее на один урок учебник – это будет твой звездный урок…Звали ее Ада. В школе звали никак. «Эй, ты!» – и все. Ну, как правило.
Да и аллах бы с ней, со школой…
Институт выбирала подсознательно, словно пыталась скрыться от людей, уйти к железкам, микросхемам, транзисторам. Не тут-то было.
Из первого же колхоза сопровождала в машине «скорой помощи» сокурсника, что хорошо подрался с механизаторами. Разумеется, из-за девчонки. Разумеется, не из-за Ады. Только та, чью честь защищали, прикинулась ветошью и не захотела лишней головной боли. Поэтому Ада отвечала в приемном покое БСМП на вопросы дежурного врача и выслушала немало нотаций в свой адрес: что девицы в колхозы ездят юбками крутить, а о последствиях не думают.- У него что-то серьезное? – спросила она, когда врач устал брюзжать.
- А ты думала? – огрызнулся он. – Сотрясуха у парня!
Ада коротко, трагически вздохнула.
- Ну, ничего, - смягчился вдруг врач. – Вылечим, бывает хуже.
Оставляемый Адой на больничной койке парень приоткрыл глаза.
- Оле не говори, что все серьезно… Успокой ее, ладно?
Ада обещала. И выполнила обещание.
Весь курс знал, у кого можно скатать лекции, практические и попросить подготовить «бомбы» к экзаменам. Ее участие в учебном процессе гарантировало всему окружению везуху. А сама она скакала с «удовлетворительно» на «отлично» и периодически обрастала хвостами.
Глаза ее были твердыми и блестящими, как кристаллы горного хрусталя, неопределенного цвета. Теперь уже они не могли выточить из своих недр ни единой слезы. Странное возникало противоречие: сама мягкая, как нежные детские волосы, характер податливый, а взгляд будто бы жесткий, горящий изнутри.
Бывшей ректорше института, старой деве без каких-либо родных, исполнялось 80 лет. Декан конструкторского факультета, на котором Софья Абрамовна начинала свой тернистый путь в науку, извелся в поисках варианта поздравления, ибо старуха была властолюбива и капризна, плохо передвигалась даже по квартире и наотрез отказалась от торжественного митинга, уколов его при этом десятком шпилек: показуха, лицемерие, фальшь... В лысый лоб декана вплыла последняя отчаянная идея: визит благодарных студентов в старухину профессорскую квартиру. Был составлен список добровольцев, в который, само собой попала и Ада.Разумеется, в назначенный час у пяти поздравляющих приехали родственники, заболели родители, потекли трубы в квартирах, случились неотложные встречи и - у еще одной девушки – определенные дамские неприятности. Так что с купленным за счет института букетом и приобретенным за свои тортом в дверь позвонила одна лишь делегатка. Старуха встретила ее гневно, но через полчаса…
- Милая, - сказала она, все еще картавя, - у тебя такое лицо, что я хочу рассказать тебе всю мою судьбу, и я голову даю на отсечение, что такого романа ты еще не читала. И не прочтешь, потому что я не согласна на старости лет дрожащей рукой писать мемуары, которые в этом городе способны понять два человека, а во всей России – двадцать два. Я лучше просто поделюсь с тобой…
Софья Абрамовна была права: эдакую судьбу нельзя было на начало восьмидесятых описать пером: цензура не дремала. И Ада слушала про лагеря, этапы, уводившие Софьиных родственников, пятую графу, три «не» – не принимать, не увольнять и не повышать – до первых петухов.
- Спасибо тебе, милая, - растроганно заявила ректорша, когда радио проиграло полночный гимн. – Я понимаю, что молодости скучно со старостью…
- Вовсе нет, - стирая непроизвольную слезку, ответила Ада.
- Тогда хорошо. Я вижу, ты не врешь… Приходи еще, дружок, я буду помогать тебе, что в моих силах. Я не зря боролась за этот институт, хотя, веришь ли, перед твоим приходом думала: мое детище, холера его побери, не доставляет старой Софье никакой радости. А если в нем есть еще один человечек вроде тебя, я не зря старалась…
До самой смерти, последовавшей почти через десять лет с того дня рождения, Софья Абрамовна звонила Аде к каждому празднику, и бывшая ее студентка неизменно выбирала время придти и посидеть со старухой вечерок. А потом еще помогала хоронить безнадежно одинокую женщину… точнее, это институт помогал своей выпускнице 1988 года с похоронами ректора-основательницы.
- Ты знаешь, - сказала ей некрасивая сокурсница на четвертом году совместного обучения, - я люблю Серосовина.- Его все любят, - почти легкомысленно откликнулась Ада.
Серосовин, похожий на Дон Жуана в старости, преподавал теорию основ электротехники и пользовался неумеренным успехом среди как отстающих, так и передовых студенток. Первым было очень легко в силу личного обаяния сдавать нелегкие экзамены. Вторые не пользовались такой возможностью, но не могли устоять перед волной мужеска шарма, исходящего от немолодого уже плейбоя. «Ах, ах!» – старомодно звучало в институте, - «душка Серосовин, лапочка Георгий Павлович!». Считалось модно и бонтонно обожать душку.
Ада, третий пол, своими лучезарными глазами наблюдала обожание со стороны, и ни одна душа не знала, как она относится к Серосовину.
И вот несимпатичная Татьяна – в очках и кожных дефектах – призналась Аде в любви к Серосовину. И голос, и глаза ее не соответствовали легкости Адиного ответа, и та моментально устыдилась.
- Ты не ровняй меня со всеми! Я, может, только на него в своей жизни ставку сделала!.. – нотки разговора отдавали близкой истерикой.
- Успокойся, ничего же еще не потеряно.
- Да-а? А ты знаешь, что от него три жены сбежало?!
- Ты тоже хочешь сбежать?
- Дура! Я считала, что ты человек! Я бы от него никогда не сбежала!..
Ада не пришел в голову простой вопрос: зачем ты, Таня, мне все это рассказываешь и чего ты от меня требуешь? Они долго стояли в дамском туалете между этажами, и Татьяна изливалась в речах, похожих на безумные слезы.
После четвертой пары Ада сидела в холле перед гардеробом, усиленно делая вид, что у нее здесь важное дело.
Доцент Серосовин перекинул через руку пижонский плащ, поклонился гардеробщице – та мило расцвела – и направился к выходу.
Ада скользнула за ним. Недалеко от троллейбусной остановки окликнула. И выдала иронично приподнятым бровям над усталыми глазами любителя жизни тайну сокурсницы, которую даже не считала подругой.
- Я знаю, - с наивностью раннехристианской святой заявила она, - что вы играете со всеми студентками в такую замечательную игру, как обожание: они вас обожают, вы им это позволяете… Такой расклад ролей очень приятен любому мужчине. Но разве не важнее, чтобы с тобой не играли в любовь, а по-настоящему любили?
- Милая моя, - ответил доцент, который был значительно прагматичнее Ады, - мне сейчас важнее оставить в стороне принципы, по которым я живу уже почти полвека, и понять, какое вам-то дело до эмоций этой милой девушки?
- Мне… - растерялась Ада. – Не знаю… Просто ей плохо, а я не люблю, когда кому-то в поле моего зрения плохо…
- Вы удивительное существо, - сказал на это Серосовин. – Вы даже не понимаете, насколько вы уникальны. На фоне людей, кому своя рубашка ближе к телу, вы сразу же выделяетесь, и любой может вами манипулировать, стоит лишь показать вам, что ему плохо. Спасибо вам за искренность, я тронут вашим поступком. Не исповедью вашей… кгм… подруги, а вашей бескорыстностью, простотой, детской смелостью. Знаете, милая, я дам вам один совет: не будьте так расположены к людям. Подавляющее большинство нас этого не стоит. Вас высосут и выбросят, простите за грубость. Ведь никто никогда не интересуется, плохо ли вам, верно?
Аде не хватило сил кивнуть. Но именно в этот момент кандидат технических наук Георгий Павлович Серосовин отметил странный феномен, который невозможно было объяснить законами физики или иными правилами материального мира: из глаз странной студентки брызнул фонтанчик света, но быстро потух между лицами мужчины и девушки.
- Спасибо за совет, - наконец обрела блаженная голос. - Но все-таки я хочу, Георгий Павлович, чтобы вы знали об отношении к вам Татьяны. Кто знает – вдруг вам это знание пригодится… Простите, конечно, за дерзость, и за то, что время отняла. Я пойду.
Она пошла, а вслед ей раздались слова Серосовина:
- Ну тогда пусть и у вас останется одно знание: если бы я еще мог кого-то из женщин любить, хотя бы воспринимать серьезно, а не был таким ярым циником, я бы предпочел из них всех только вас. Но уж никак не Татьяну, поверьте.
Более интересного признания в любви Аде не довелось слышать никогда.
Татьяна вскоре забрала из института документы, что в принципе на четвертом курсе сделать крайне сложно, но она сумела. И – согласно извивам потайной психологии – все время до своего ухода избегала Аду, но преданно таскалась за Серосовиным, сфокусировав его в своих бифокальных очках. Так что причина дикого поступка студентки была, как секрет Полишинеля, у всех на ладони, и кому какое дело до того, что Ада хранила ее тайну святее, чем свои.
На вечеринке по поводу сдачи госэкзаменов, когда все участники здорово напились, некто Сомов внезапно словно впервые увидел Аду.- Слушай, ты ведь классная девчонка, ты всем всегда «бомбы» писала!.. Ах, как жаль, что я год назад женился!.. Где были мои глаза?..
Ада посмеивалась. Ее взгляд переливался, как опал-арлекин на бархате.
- Слушай, – резко сменил тему Сомов, - а твое имя?.. Главное в тебе – это имя! А у тебя случайно нет сестры – Раи?
Такому повороту даже блаженная изумилась:
- Ты это к чему, Саша?
- Если бы у тебя была сестра… да еще похожая лицом… но с совершенно другим характером… Если бы у тебя была сестра Рая, я бы вместо диссертации написал бы о вас книжку. Прикинь, «Повесть об Аде и Рае»!
- Так где же я, - раздумчиво спросила Ада, прокатывая слова на языке, - в аду или в раю?..
Никто не смог ей ответить.
А потом родители устроили ее на завод, успешно избежав капкана распределения. Наверное, то была единственная поблажка судьбы.
Потом была перестройка, вхождение в рынок, скачки цен, перемена всего вокруг, кроме характера Ады и ее глаз – твердых и блестящих, точно кристаллы. Только со временем они перестали походить на горный хрусталь – заискрились уже вроде бриллиантов.
Любовь? Любовь Ады? Сколько мужчин прятали лица в ее маленьких ладонях, а боль – в ее эластичной душе, сколько пьяных слез орошало ее колени, сколько причудливых историй жизни от тех, кого любила, она выслушивала и хранила мягким молчанием, - и ровно столько же было расставаний. Когда с прощаниями по форме, с робкими просьбами извинить, не держать зла, когда и вовсе безгласно, так же резко и неуловимо, как осень сменяется на зиму. Засыпаешь в ноябре, при дожде и слякоти, а просыпаешься в декабре, среди хрустальной красоты деревьев, и осознаешь, что тот, кто вчера еще клал тебе руку на плечо и обещал всегда поддерживать и защищать, сегодня уже не придет. И не появится отныне.
Каждая препарированная от груза вин и забот и набальзамированная лаской и пониманием мужская душа стоила Аде… ну, чего она стоила, знает Бог един, а внешне все выражалось в повышении люминисцентности взгляда.
Один человек, спасенный Адой в момент постразводного кризиса, сказал ей на прогулке:- Я лучше тебя не знал, не видел женщины… И не хотел бы знать, клянусь! Подобных тебе на этом свете нет. Я, наверное, тебя люблю… Но знаешь… есть еще земные бабы, вроде моей жены… бывшей… Они больше тебя нуждаются в мужчинах… И я знаю, каким я сейчас выгляжу в твоих глазах…
В ее глазах он выглядел – отражался – маленьким, далеким, с непропорционально маленькой головой, плоским темноватым силуэтом. Ада молчала так, что монолог пресекся, и человек понял – пора уходить, его отпускают. Но в миг последнего взгляда на слегка склоненную голову женщины ему почудилось нереальное – каждый волос из числа схваченных заколкой в пучок испускал небольшое сияние, которое составляло нимб. В глаза Аде после нимба он взглянуть побоялся.
Открылись церкви – и Ада стала частой гостьей в них. Редко отстаивала службы и не соблюдала, по отзывам близких, постов, но приходила, обычно вечером, покупала свечи и застывала перед образом Спасителя, глядя ему прямо в очи.Работая по специальности, Ада, конечно уж, денег лопатой не гребла. Но в карманах ее всегда лежала мелочь, остающаяся от покупок. Она даже меняла купюры на монетки. Чтобы всегда, лишь услышав гундосое: «Подайте, Христа ради!», - подать. Не все нищие на ее пути были опереточны, кто-то и вправду нуждался в поддержке и участии. Ада подавала всем. Без разбору.
В одну Пасху у нее в кармане кончилась мелочь на середине шеренги страждущих. Ада беспокойно прошарила карманы, но не нашла больше размена, а к ней тянулся с десяток рук, и звучало вокруг перебойное стрекотание: «Христа ради… на лечение… С праздничком вас, красавица, со светлым Христовым Воскресением!.. Подайте сколько можете. Господь вас благослови…» Вся лучащаяся (но это, наверное, оттого, что апрельское солнце заливало ее светом), она пошла на сделку с совестью – вынула из кошелька последнюю купюру и заявила:- Простите, православные, других денег нет – подам одному, вы как хотите, так и делите!
И положила денежку в единственную мужскую длань, нагло маячившую перед самым ее лицом. И посмотрела на ее обладателя. Высокий, плечистый, черный, продуманно неухоженный, он пробормотал стандартную формулу благодарности.
- Дай вам Бог нормальной человеческой работы, - сказала ему Ада и пошла прочь.
За церковным двором ее настигли шаги.- Девчонка, - сказал нищий тридцатилетней Аде, - что-то ты со мной сделала, сам не пойму – место хлебное оставил, за тобой побежал, пару слов сказать… Займут мое место, шакальня, да я им займу!..
- Что говорить? – пожала плечами блаженная. – Идите, пока не застолбили ваш пост. Вам лишние конфликты к чему?
- Да не боись, у меня тут все схвачено. Боятся – значит, уважают, - хохотнул он. – С тобой хочу потолковать. Добрая ты не по-людски. Ты что ж, правда решила, что у меня работы нет? Разуй глаза: вот это моя самая лучшая работа и есть. Когда охота есть, калеку изображаю, и в день, веришь, нет, поди, больше, чем твоя зарплата, уношу… Ты кем работаешь-то?
- Инженер, - призналась Ада.
- А-а, ясно, двести тысчонок?
- Триста.
- Ну и я говорю – это разве деньги? А сегодня, в Пасху, только гнида последняя не подает, так я даже увечье выкомаривать не стал. Я умею – знаешь как? На нарах учителя хорошие, я любую внутреннюю болячку могу замастырить, ну, чаще всего под припадочного кошу… А что? Я ж когда-то в медучилище учился, медбратом мог бы стать, да по пьяной лавочке на хулиганку загремел. Дали условно, мне б, пеньку, прижухнуть, а я волю дал… как это говорят… чувствам… Ну, короче, за рубль за семнадцать уехал лес валить на восемь лет… потому что еще за первую судимость накрутили… С тех пор одно знаю: где бы не работать, лишь бы не работать, потому – намахался за эти восемь лет на две жизни.
- Зачем вы все это мне рассказываете? – тихо вопросила Ада.
- А хрен его знает – хочу рассказать, и все! То ли от людей отвык, то ли доброта твоя глупая меня как проткнула. Ты чего ж тысячными-то швыряешься? А дома, поди, сухой хлеб жуешь…
- Это мои проблемы, - ответила Ада. – А за мной вы побежали, уж простите за нравоучение, знаю, почему. Потому что тошно вам болячки у паперти мастырить и под припадочного косить, хотя и больше моего оклада в день имеете. Потому что пропиваете и прогуливаете подачки эти. Все, что я могла пожелать, я пожелала, и смешно надеяться, что вы мои слова всерьез воспримете. Но когда я вас снова увижу, все равно подам… а вы возьмете.
Она шла от храма, по-особому выпрямившись, и, хоть красивой никогда не была, но с каждым шагом неуловимо хорошела, переливаясь прелестью, как облако солнечным отсветом. Но, конечно, дважды судимый вернулся на сове нагретое место, и уже успел ободрать костяшки кулака о зубы настырной старушонки, что потеснила его, и не мог он видеть, как за странной девчонкой бежала по земле, как волна, огнистая тень. Пробежала, да и сгинула.
Кульминация нагрянула неожиданно.На кладбище при той самой Успенской церкви, нарядной и простой, как сельский праздник, уже почти двадцать лет лежал Адин дедушка по материнской линии. Внучка запомнила его дряхлым человеком с дрожащими руками, губами, - весь облик его точно постоянно трясся в невысказанном страхе. Был он немногословен и старался быть незаметным, с маленькой Адой редко гулял и не знал, что такое детские игры. Жила в нем еще одна странность – избегал фотографироваться, и от прежних лет его остался только один фотографический образ – студента в кепке набекрень. И то фото, говорила мать, бабушка сохранила, а не дед.
В общем, когда он умер, школьница Ада была крайне удивлена, узнав, что дед не дожил до шестидесяти – для девочки он всегда олицетворял беззащитную и бесповоротную старость.
Но любила она его искренне, ибо иначе не умела, и на похоронах сперва плакала, и вдруг, уже перед закрытием гроба, под занавес скудной церемонии – как жил, так и ушел, - увидела, что коричневое лицо деда впервые спокойно и мирно. Ада поняла, что старика впервые отпустила мука, прошедшая с ним всю грустную жизнь.
Много позже, подстегнутая волной разоблачений сталинизма, мать все прояснила: дед имел глупость в конце сороковых закончить естественный факультет пединститута, замахнулся в горячке молодости на научную деятельность и узнал, что генетика – это продажная девка империализма. Но не поверил и попытался оспорить линию партии… То был первый и последний смелый поступок этого человека. Ибо поправляли его ошибку в местах не столь отдаленных. Кампания по развенчиванию генетики прошла, пострадавших реабилитировали, но то, что будущий Адин дед увидел за Уралом, на веки вечные превратило его в тень человека. Тень вернулась в родной город, с ужасом открестилась от возможности вернуться в русло прежней работы и заняла место слесаря в ремонтных мастерских – по специальности, полученной в лагере. Она нашла жену, родила с ней дочь, а вся дальнейшая жизнь семьи потекла словно бы без ее участия.
Вот все и стало на свои места. Аду потрясла эта повесть о потерянной жизни. И с тех пор она полюбила ходить на кладбище, к могиле деда, и разговаривать с ним, со студентом в лихо заломленном головном уборе. Начав работать, она приплатила могильщику, и тот соорудил ей простейшую скамейку в головах деда. С тем пареньком ей было живо и интересно.
Он один слушал долгие внучкины рассказы о несостоявшихся любовях – только тот, у кого отняли жизнь, мог понять ее. Он один не журил, что Ада, как дура, раздает себя людям без остатка – у него это не вышло, может, хоть у нее получится…
После Пасхи Ада пришла убирать могилу, на которую кто-то свалил мусор от явственной гулянки. И увидела на своей скамейке постороннюю фигуру. Подошла, не испугалась. Она вообще давно уже ничего не боялась. Могла возвратиться домой заполночь, пешком, неся на губах смутную улыбку. Знала – люди не обидят ее физически, ее крест – нести бремя чужих горестей. Было раз, что шофер поздней попутки, везя ее с вокзала, излил все, что наболело, про жену, которая надумала разводиться, и про дочь, без которой невмочь. Было и так, что пристал пьяный с дурными намерениями, а потом долго каялся, что мать живет в пригородном селе и зовет домой непутевого сына, который пропил все, что сам и зарабатывал, а ему стыдно показаться перед нею. Было Аде не страшно в темноте, а лишь холодно и больно за людей… впрочем, как и на свету.
У дедовой могилки сидел старик благообразнейшего вида – белый, лысоватый, чистенький. Смотрел на даты на неброском памятнике.- Здравствуйте, - сказала Ада. – С прошедшей Пасхой вас. Христос воскресе. Я вам не помешаю – мне убрать надо?
Незваный гость долго молчал, а начал разговор со странного:
- Вы, простите, ему кем доводитесь?
- Внучка, - ответила Ада вместо логичного: «А что?»
- Вот как, - и снова возникло тяжкое молчание.
Ада взялась за дело – бросать в полиэтиленовый мешок чужие бутылки, скрести дорожки веником.
- Сам не пойму, как я его могилу нашел, - произнес старик сам себе. – Жену давно схоронил, друзей скольких, это кладбище вроде вдоль и поперек знал, а вот на тебе… Иду, никого не трогаю, вдруг – ба-а! Герасин. Василий Павлович. Знакомые, как говорят, все лица.
- Вы знали дедушку? – спросила Ада, так как оставлять речь без ответа было бы невежливо.
- Знал… никогда не забуду.
Ада посмотрела на него светло и отвернулась.
- Вот что, - сказал человек из былого и достал из кармана чекушку. Там плескалось на середине. – Присядьте, милая дама… позволь на ты, - он перебил сам себя. – Кузнецов Николай Никитич. Не думаю, что мое имя тебе знакомо. Но это судьба. Вот ведь – сразу и его, и его внучку встретил… Значит, дети у него есть?
- Дочь. Одна.
- Да-а… Я, право, и не думал… Таким он мне в память врезался… потерянным… не то слово – убитым. Вроде жив человек, шевелится, а вроде и нет его. Выпьем!
Он глотнул водки – Аде осталось чуть-чуть, она обожгла горло, закашлялась.
- Ты дедову судьбу знаешь?
- В каком смысле?
- В смысле – про судимость.
- Знаю.
- Ну вот. Земля ему пухом, Василию Павловичу. Я его следователь.
Прошло несколько минут, пока Кузнецов снова заговорил.
- Я одного в толк не возьму: я за свою жизнь возбудил тысячу уголовных дел, десяток, наверно, политических, получал от начальства одни благодарности и повышения, считался хорошим работником, и мне никто никогда не припомнил, что я начинал при Сталине и вел идеологические процессы. Сошлись на том, что время было такое, а спрашивать надо с головы, а не с мелкой сошки. И я сам давно уверился – да, не наша вина, мы выполняли свой долг. Тогда ведь боролись за идею. Задор какой-то горел внутри – за нашу страну, за нашу партию!.. Всем изменникам, всем пособникам врагов глотку перегрызем! Верил, и сейчас не отступлюсь! Если б меня тогда осудили, признал бы свою вину, как на духу, даже если б не ведал, в чем она! Но вот какая штука: я молодой, только после института, первое ответственное дело мне доверили – ботаников этих… И он, мой ровесник, тоже после института, тоже идейный, только со своей идеей! Вы, говорит, ошибаетесь, я не преступник, я хочу работать на благо нашей родины, потому что мои исследования принесут огромную пользу народному хозяйству. Ах, ты так? Ты о стране думаешь, а там, в кремле, дураки сидят? Так мы с ним месяц беседовали, и злил он меня своей упертостью – страшно сказать, как. И ведь не мог я этот процесс закрыть своею волей, понимаешь ты? – был заказ сверху. По всей стране кампания, а у нас город не то чтобы глухая провинция… Да и не хотел я его тогда оправдывать – он для меня был пособник мирового империализма! Вот так. А потом, когда я объяснил ему, по какой статье он будет осужден и за что… тут-то он мне в сердце и врезался. Навсегда. Только что буянил, спорил, авторитетов каких-то перечислял, кричал, что подаст апелляцию в верховный суд, в ЦК напишет… А я ему приговор. Ну, приговор-то суд оглашает. Я просто – признан ты виновным по статье такой-то. Распишись. И как он расписывался, это надо было видеть… нет, хорошо, что ты не видела. Рука прозрачная стала, ей-Богу. Пальцы не слушались. Лица не осталось. Ну, я знаю, что он недолго сидел. Потому что свернули эти процессы… И вот с тех пор мне первый серьезно осужденный покою не дает. Я имя его запомнил – представь, что это значит для меня, следователя с сорокалетним стажем! И вот пришел супружницу навестить. Иду обратно… Вот где ты, Герасин. Вот, значит, ты где… Не успели мы с тобой еще раз повидаться.
- Зачем? – обронила Ада в горку прелой листвы.
- А вот кто бы мне объяснил, зачем мне хотелось, особенно на старости, когда пенсию заслуженную получил, с ним повидаться! О чем говорить-то? А сосало что-то внутри, покоя не давало. Ну вот, свиделись. Скоро, наверно, на том свете встретимся. Я уж тебя, Герасин, и так на двадцать лет пережил…
- Вы бы это любому человеку рассказали? – поинтересовалась Ада, не поворачиваясь к бывшему следователю.
- Не знаю… Нет, наверно. Лицо у тебя странное… Ты на деда похожа. На молодого, каким он мне снился.
- Прощения попросить хотите?
- Не знаю, за что, а хочу – да кто ж мне его даст?
- Я вас прощаю, - сказала Ада и развернулась.
- Ох, Господи, что-то глаза так больно! – заполошно вскрикнул Кузнецов, заслоняясь ладонью. – Будто сильным светом резануло… Или правда Бог есть – как ты думаешь, молодая? Скажи мне, старому коммунисту?
Она промолчала, истекая горячим сиянием.
На пути с кладбища Кузнецов словно споткнулся, приостановился, хватая за рукав Аду – она шла рядом с ним, остро сознавая, что никто, кроме нее, этому старику сейчас не нужен. Ада решила было, что он хочет что-то еще добавить… да пальцы следователя мяли ее локоть слишком беспокойно. Глянула ему в лицо – глаза были открыты и белы, рот приоткрылся и застрял, как старая дверь, и левая доля лица ощутимо ползла книзу.- Что с вами? – струхнула Ада – медицинская наука для нее навек осталась тайной.
- Э-э-э-э, - тянул Кузнецов, оседая.
- Подождите, надо «скорую»…
Глоточек крови плеснул на руку Ады изо рта старика, и тело его отяжелело в секунду. Он повис на руке женщины над самым асфальтом, дергаясь, но раз от разу тише. Боясь отпустить его, Ада качнулась к проезжей части, что шумела немного впереди, замахала рукой…
Когда ей удалось вытащить Кузнецова на тротуар, он уже не шевелился, но его грудь слабо волновалась, и сквозь добротный старомодный костюм прощупывалось слабое тепло. Ада «голоснула», забыв стереть кровь с руки.- Что, красавица, - крикнули из проезжавших «жигулей», - перебрал папашка?
- Как не стыдно вам, человек умирает. В больницу надо!
- А платить кто будет – я ж не «скорая помощь»?
- Я заплачу.
Ада оставила полумертвого старика в приемном покое БСМП, назвала его фамилию-имя-отчество.- Вы родственница?
- Нет, ему на кладбище плохо стало.
- А кому ж сообщить, чтоб тело забирали?
- Он что, умер?
- Нет пока, но вряд ли жилец…
- Не знаю…
- Морока с такими.
- Я больше не нужна?
- Вы-то зачем?
Столб нестерпимого света шел по улице, и люди от него шарахались.
«Господи, прости его», - говорила Ада про себя. Чем больше говорила, тем ярче сияла. Ей казалось – искренне, - что душа следователя, высвободившись из кокона казенного костюма, возносится к райским вратам на аэростате ее, Адиного, прощения. И саму ее – словно позавидовала усопшему – застремило туда, где уже никто ей ни на что не пожалуется. А наконец пожалеют бедную девочку, такую не в меру сильную…
Некстати всплыл в памяти хваченный коньяком сокурсник: «Прикинь, если бы у тебя была сестра, лицом похожая, но с совершенно другим характером… Я бы написал повесть об Аде и Рае!» И собственный вопрос: «А я что – в аду или в раю?»
Озарение было ярче, чем все в совокупности люмены, по лучику собранные ею за более чем тридцать «блаженных» лет: «Я уже в аду, и моя доброта – мое же наказание!»
Все сложилось в логическую цепь: «Покойный следователь Кузнецов был всю жизнь палачом и убийцей, а я его простила. Все мои любовники – подонки, а я желала им счастья с другими женщинами. Я сидела с чужими детьми, а своих у меня нет, и, видно, уже не будет. Люди – огромный муравейник идиотов и подлецов, а я молилась за них. Я думала: Господи, за что мне этот крест? Видно, это грехи отцов сказались. Какой же будет настоящий ад, если, конечно, Он меня ждет там?..»
Она открыла дверь своим ключом и шагнула в полутемную прихожую, что на какие-то минуты ярко озарилась. Из комнаты навстречу ей вышла женщина, лицом – постаревшая Ада:- Что ты так долго, детка? О-ой! Почему ты в крови, Адочка? Что с тобой?!
- Мама, - медленно и тяжело произнесла блаженная, - я ненавижу тебя за то, что ты родила меня на свет и воспитала такой… всеобщей жилеткой! Я не могу больше так жить! Я не хочу жить сотнями чужих судеб, а не своей одной! Ты поняла? Я тебя и отца ненавижу!..
На прихожую опустилась темнота, и в ней погасли глаза, которые на протяжении тридцати лет наполнялись крупицами огня.